«Плакал, когда первый раз уходил из „Ляписов“». Разговор с удивительным валторнистом Пафнутием Кузюкяном

15 179
18 октября 2021 в 18:00
Источник: Сергей Пукст . Фото: Александр Ружечка

«Плакал, когда первый раз уходил из „Ляписов“». Разговор с удивительным валторнистом Пафнутием Кузюкяном

Источник: Сергей Пукст . Фото: Александр Ружечка
Сегодня разговор будет с редким и опасным человеком. Человеком, который уходил из самого успешного белорусского музыкального проекта в лоно академической музыки, который, в принципе, с беззаботным равнодушием относится к внешнему успеху, при этом чутко прислушивается к тончайшим внутренним колебаниям. О важности детского садика, нахождения своего тембра, порхающей эфемерности кино Иоселиани, непростой жизни в кино Каурисмяки и о подводной метафоре симфонического оркестра мы поговорим с лидером великолепных Pafnuty's Dreams Пафнутием Кузюкяном.

— Привет. Рад тебя видеть. Ты мне все время напоминаешь то моего любимого пианиста Телониуса Монка, то моего любимого футболиста Яя Туре, то Диззи Гиллеспи. 

— А ты мне напоминаешь насупленного ежика. Не забывай, что я перехожу плавно в стендап. Этот процесс еще не завершен — это как черепаха, которая медленно превращается в динозавра в процессе эволюции.

— Да. Думаю, эту переходную фазу мы сможем зафиксировать.

— Ну, вполне возможно, да. Я родился на улице Калинина, в домике двухэтажном напротив «Битлджуса». Я там жил, и меня папа возил на коляске прогуливаться в парке Челюскинцев, в коляску клал радиоприемник и включал классическую музыку. А что тогда по радио, кроме классики, звучало, не помню, вероятно, пленумы, а может, заполнение было другое? Даже рэпа тогда не существовало вообще в мире. Можешь себе представить мир без рэпа? А мы в нем родились. И жили.

— Но заметь, что мы родились в мире стендапа.

— Да, я помню. Иванов был, «Кабачок „13 стульев“» и основные стендап-шоу начиналась перед Новым годом, когда наряжали елку. Но если мою жизнь поделить на периоды, то лучший ее период — детский садик. Это было просто что-то феноменальное.

— А что в нем было такого?

— Там были девочки, и их было много. Я был все время ими окружен. Воспоминания об этом и осознание этого меня радует до сих пор. Мне дико нравилось с ними дружить. Нравилось за них заступаться, но, в принципе, их никто не обижал. Еще очень любил спортивные игры. Я был такой, знаешь, лидер. Там была младшая ясельная группа и старшая: когда меня перевели в старшую, я соскучился по своей воспитательнице, и она говорит: «Он так скучает, и я по нему скучаю». И забрала меня назад, в младшую. Я кормил с ложки тех, кто не умел есть самостоятельно, и, открывая книжку, понятно, может быть, и вверх ногами, не умея читать, читал им сказки, которые знал: про репку и Колобка. Даже помню свое тогдашнее сознание. Сижу и придумываю историю прямо на ходу.

— Ты настолько рано себя помнишь?

— Я помню себя с момента, когда меня отучили от соски. Конкретно помню свои мысли.

— Отлично.

— То есть я осознавал, что родители между собой обсуждали. Я все понимал и сейчас смотрю на свою дочь и понимаю, что она делает то же самое. Все понимал и видел, что они хотят меня отучить от соски, но как-то не сдавался, типа, ну вот вы хотите так, а я буду сопротивляться. А потом я подумал: действительно, может, мне и бросить уже. Надоели эти танцы с бубном, и в этот момент они намазали соску медом и говорят: «Давай попробуем медом». Нашел повод и им подыграл.

— А они подумали, что сработало…

— И до конца жизни они потом говорили: «Мы ему хреном, горчицей, чем угодно мазали, перцем посыпали, а он все ее упорно сосал. Помазали медом — и бросил. Представляете, как он не любит мед». И самое страшное, что я поверил в то, что его не люблю, и все время потом, лет до 12, кривился от меда. Хотя у меня не было ни аллергии, ничего. В принципе, я его не то чтобы сильно люблю, но у меня нет к нему отвращения. И потом я себя учил любить мед по американскому мультику про Винни-Пуха.

— Не по нашему «лучший подарок, по-моему, мед»?

— По нашему нельзя полюбить мед. Там о другом. Там можно поэзию, хорошую музыку, Леонова можно полюбить. А тогда как раз показывали диснеевские мультики — «Утиные истории», Чип и Дейл…

— А деньги ты не полюбил, как Скрудж МакДак?

— Нет. C деньгами вообще было всегда просто. Мне очень рано объяснили, что мы живем скромно. У нас возможностей нет, поэтому я один раз в жизни просил игрушку, даже немного всплакнул, но совсем чуть-чуть: мне просто сказали по-взрослому, что мы не можем себе это позволить, и для меня это было абсолютно понятно. Трагедии в этом вообще не было никакой ни разу. Я просто знал, что наш достаток не позволяет купить какие-то вещи. И все. То есть жажды обладания не было с детства. Хотелось других вещей, нематериальных.

— Каких?

— Мне хотелось все время друга, дружить. С самого детства для меня это была какая-то большая-большая мечта. Очень любил групповые игры, такие, знаешь, в садике, все эти «Али-Баба, иди сюда». Я фанател по спорту. Я с 5 лет очень люблю футбол, баскетбол: выучивал на ходу правила по телевизору и приносил сразу в садик: «Сегодня мы играем в гандбол». Даже воспитательница спрашивает: «Что-что?», а я: «Сейчас я вам расскажу — вот так вот мячом бьешь». И пытались играть в какие-то игровые командные вещи. В школе мне тоже хотелось такой-то общности, одноклассников, которые вместе собираются. Знаешь, меня очень впечатлил фильм «Общество мертвых поэтов».

— С Робином Уильямсом.

— Но этого не было, к сожалению. Совместной идеи, совместных разговоров о чем-то. Мне как-то вся эта история очень сильно западала. Но пионерский лагерь мне не нравился. Мне не нравилась постоянная муштра. Приказные все эти отношения — мне хотелось дружеских, понимаешь? Хорошо, если ты уйдешь в лес на месяц, и без приказов, без ничего будешь там все делать, чтобы выжить, чтобы жить. Я до сих пор начальников как-то не переношу. Они, может, хорошие люди, но блин… Дело в том, что, когда ты подчиняешься кому-то вынужденно, не по собственной воле, с этим как-то до сих пор не могу смириться.


— Как музыка вошла в твою жизнь уже после этих первых двух лет в коляске с радиоприемником?

 Знаешь, я очень любил пластинки, вообще обожал. Родители даже взяли какой-то советский кредит, чтобы купить для меня радиолу. Начиная с двух лет я много плясал. Я вообще в садике все время танцевал. В детстве был нормально сложенный худенький ребенок и очень активно двигался, участвовал во всей садиковой самодеятельности, даже если стишок должен был рассказать. Хотя память у меня отвратительная с детства. Вообще сложно стихи давались.

— То есть ты был заводилой.

— Да. В садике заводила, а в школе  белая ворона скорее. В школе все очень быстро переменилось, прямо перевернулось.

— А почему так случилось, как ты думаешь?

— Стечение многих обстоятельств.

— Тебе не повезло с классом или со школой в целом?

— Думаю, с обстоятельствами, которые складывались таким образом, что, будучи лидером и заводилой в детском садике, я, попав в школу, в незнакомую среду, замкнулся, стал терять зрение и набирать лишний вес. Помимо этого, моя первая учительница была ужасная. Она была заслуженный учитель Беларуси, но воспоминания о ней самые жуткие.

— Советская такая долбежка?

— Не знаю. Один эпизод: когда мне прописали очки, я был крупный парень, меня посадили за заднюю парту, и я начал отставать. И выяснилось, что просто ничего не вижу и боюсь об этом сказать. И тогда мама пришла и сказала учительнице: «Я ему дала очки, я его долго уговаривала. Он стесняется, вы подойдите к нему тихонько и скажите не при всех, чтобы он надел очки и что ничего в этом страшного нет. Обратите на него внимание». Что она сделала? «Павел, приходила твоя мама». А для меня это был вообще шок. Я же должен быть самостоятельным. Для меня уже это был удар. «Ну-ка, надень очки, чего ты боишься?» Здесь у меня слезы потекли и все остальное. При всех, понимаешь? Когда ее еще отдельно попросили об этом. Ну что это за учительница!

Меня всю жизнь впечатляли истории про правду. Мальчик-пионер, который стоял под дождем, потому что сказал честное слово. Для меня честное слово какое-то время, скажем лет до 10—12, было показателем вообще качества человека, всего на свете. Когда к той же учительнице мы приходили домой и, чтобы у меня был высокий балл, меняли выводилкой четыре на пять и ошибки там исправляли. Это делали все, а у меня уже тогда внутри сидело какое-то сопротивление, я не мог не прийти, но мне было непонятно. На фига?

Потом понял, что не для меня это делала. Это повышало ее рейтинг. Мне было просто жутко дискомфортно от этого. Мне не нужны были хорошие оценки. Кстати, потом я посмотрел свой аттестат. Мне казалось всегда, что хорошо учился, учителя меня любили. Я готовился, в теме всегда пытался разобраться. Так у меня там высоких оценок не было. В консерватории мне предложили красный диплом  надо было пересдать один предмет. Немножко поднадавили прямо. Я пошел и с облегчением понял, что не буду пересдавать. Я выучил из 12 билетов шесть. И вытащил не тот, красное-черное, как в казино. И сказал: «Я не знаю, пересдавать не буду. Давайте оставим эту тройку». Ее надо было на четверку переправить. Помню, там был вопрос о современных французских композиторах «шестерки» о Пуленке, Мийо и так далее.

— Представляю, как бы ты сейчас ответил на этот вопрос.

— Сейчас это, кстати, стало интересно. У меня всегда, когда что-то плохо шло или не получалось, потом вызывало желание с этим справиться. Какой-то был спортивный интерес. Мне спорт нравился. Это одно из классных достижений человечества. Преодоление себя и достижение того, что у тебя не получается. Музыка, знаешь, изначально как пошла? К нам приходили в школу и записывали в разные секции. Меня  в секцию гребли на Комсомольском озере. А мне хотелось дружить, если честно, и как-то сильно не получалось. Я немножко был в стороне. Поэтому походы на секции были какой-то мечтой о большой дружной компании. И первое занятие я пропускаю! А там все самое интересное. Дальше освобождение от физкультуры, тебя уже не пускают осенью на воду. Ребята рассказывали, как они там переворачивались, а я завидовал. И тут на этом фоне приходят и говорят: «А не хотите пойти учиться в музыкальную школу здесь рядом?» Одноклассники записались, и я пошел. А я вообще ноль. Пришел на скрипку и опять на несколько месяцев заболел. Тогда был период болезней, заболевал простудами подряд все время.

Напропускал, и потом помню сольфеджио: муки какие-то постоянные. Но что мне нравилось в этой музыкальной школе, так это гаражи. Были снежные зимы, сугробы наметало по крышу гаража. И мы с гаража прыгали в этот сугроб. Мы кидались снежками. То есть сам поход на сольфеджио и возвращение оттуда были целым приключением. Мы полчаса возюкались в снегу. Это было очень круто. У нас были сражения. Это больше всего мне нравилось в школе. А дома я не занимался. Смотрел на учительницу, она по слуху мне наиграет простейшие мелодии, а я хрым-грым — и раз, что-то там получилось. Очень удивлялся. Всего учился на скрипке три месяца или четыре. Дальше пошло пресловутое «мы не можем себе это позволить», то есть мне родители сказали, что столько платить за школу мы не можем. Я поучился там летом, и потом, где-то в августе, был донабор в музыкальную школу, я сам папу взял за руку в 9 лет и отвел его в школу на Толбухина. В «девятку» музыкальную. В которой, кстати, Егор Дрындин из «Ляписов» и Джон (сейчас в Kexis играет на барабанах) учились на трубе.

Когда начал учиться, я, конечно же, хотел гитару. Но папе сказали: «Мальчик крупный. Давайте его на духовое». А на валторну всегда недобор, везде. Но! Они тут же предложили инструмент, прямо со склада. Ну конечно, я пошел и так серьезно отнесся вначале. Педагог у меня был очень четкий  Голоенко Валерий Кузьмич. Нормально штудировал, но я не собирался музыкой заниматься. А потом педагог ушел, и пришел из филармонии светлый и яркий человек Анатолий Русак. Он сразу же мне предложил: «А поехали на конкурс». Даже не поехали, а «я хочу, чтобы ты поехал на конкурс музыкальных школ».

У меня разрыв шаблона. Я? Я ж бездарь. Я же ничего не умею. Я же для музыки не рожден. Готовлюсь к конкурсу, и во время подготовки меня прорывает. Накрывает одно из первых откровений. Я играл в 14-й музыкальной школе какое-то произведение, и в какой-то части, буквально несколько тактов, появляется яркое свечение, оно прямо в меня входит, просто яркий-яркий шар. Настолько было мощное ощущение. Оно меня держало десятки лет. Ощущение полета во сне. Причем с ярким светом. Потом я еду на конкурс, мне дают 10 рублей суточных! Провожу неделю в Солигорске в гостинице, в двухместном номере. В первый же вечер мы идем в ресторан. Малые, в 13 лет заказываем отбивную с картошкой. Потом мороженое по 75 копеек итальянское в рожках. Целый день ты свободен, занимаешься музыкой только два часа в день максимум.

Проходишь первый тур, идешь во второй. Что-то необыкновенное, меня чуть в лицей не забрали, но потом что-то их остановило. А-а, вспомнил, я второй тур плохо сыграл. Без педагога был, и сам не смог подготовиться. Мой первый педагог из музшколы говорит: «Не хочешь в училище пойти?» Это тоже была победа. Я доказал, что не такой дебил, как он говорил мне. Это были основополагающие вещи, это мне давало свободу. Ты можешь делать что хочешь, и я четко осознавал: это только благодаря тому, что я занимаюсь музыкой. Это же классная профессия. Связанная с гастролями, с деньгами, которые у тебя появляются. Сразу же. И ты не работаешь с 8:00 до 18:00, скажем.

Помню, в музыкальной школе мы даже разговаривали с одним кларнетистом малым. Он мне говорил: «Ты не хочешь пойти в музыканты?»  «Да нет». — «А ты знаешь, как в оперном театре? Спектакль отыграл два часика — и все. Ты свободен. Когда у тебя мама уходит на работу? В восемь утра, возвращается в шесть вечера. А ты два часа — и все». — «И все?» — «Ну, может, какая-нибудь репетиция там, полчасика». Я же не знал тогда, что если ты работаешь в театре, то фигачишь там ненормированный день, возвращаешься в 12 ночи домой. На самом деле в оперном театре одна из самых тяжелых работ. Тяжелее, чем в филармонии, намного, как по мне. Но тогда мой детский мозг это по-другому все воспринимал. Ты не мокнешь?

 Нет.

— Ну, тогда будем сидеть. Тем более я люблю, когда вино чуть-чуть разбавленное. Ну вот, так меня затянуло в музыку. Тем более в 15 лет я так хотел со школы свалить. Просто мечтал. А в училище имени Глинки поднимался в шесть утра, в 23 ложился. Даже не завтракал. Я помню, брал жменю семечек в карман и гнал в училище, чтобы позаниматься на валторне.

— Сейчас, прости, аппаратура мокнет. Я накрою.

— Не твоя, надеюсь.

— Моя.

— Тогда накрой два раза. Дать тебе мою повязку? В училище я занимался очень серьезно. Помню, слушал записи и каждый такт останавливал записи на кассете. Вернее, на пластинке и на кассете. Выслушивал там, каким штрихом человек играет, какие-то пометки делал, дневник вел занятий. Мне хотелось быть хорошим валторнистом. Ходил на все конкурсы, слушал других. Много ходил с друзьями в филармонию, в оперный на все-все-все выступления.

 Мучения с сольфеджио продолжились? 

— Знаешь, были хорошие педагоги в училище очень. Мучения кончились, когда я пошел на подготовительные курсы при поступлении. Там мне стало все понятно. Сначала была одна преподавательница после питерской консерватории, а потом была молодой педагог Ольга Малаховская. Тоже мне все объяснила. И ты знаешь, в то время, когда я брался за что-то, я осваивал за один-два месяца курс, рассчитанный на два-три года. Я ведь философией как занялся? Я пришел на экзамен, начал что-то бекать-мекать. Тогда я не мог правильно произнести слово «экзистенциализм». И меня так заело, что пошел в ленинскую библиотеку. Я целую неделю ходил на пьянки, куда угодно и все время повторял: «Эк-зис-тен-циа-лизм».

Меня заедали какие-то вещи, и я должен был доказать себе. Потом в итоге эстетика и философия стали моими любимыми предметами. Я загорался, и момент, когда ты хочешь чего-то недостижимого, в сочетании со стыдом порождал во мне прямо какую-то бешеную упартасць. Когда я плохо написал викторину по музлитературе (там тебе ставят кусочек произведения, и ты пишешь композитора и из какой части произведения этот отрывок), я помню, что ночью сидел и выслушивал всю «Ромео и Джульетту» Прокофьева на пластинке и потом кайфовал. Я помню, как уже прослушал все, пометил, где что звучит, какие темы, и думал: блин, как кайфово. И в два ночи еще раз по кругу. Это одно из моих любимых произведений, как и «Борис Годунов». Помню, когда родители поехали на дачу, мы устроили дома пьянку: на баяне один друг, второй — на гитаре. И пели арию Руслана из оперы Глинки «Руслан и Людмила» дома на кухне. Представляешь, типичная сковородка жареной картошки, бутылка водки, одна девчонка, три пацана. А время такое  ты не включишь смартфон, видеомагнитофона нет, ничего нет. А мы  арию.


— Как ты на этом фоне решил заняться отклоняющейся музыкой? 

 Когда мы учились, у нас все было очень ярко. Очень много всего было, много концертов в городе проходило, в том числе и рок-н-ролльных. Мы посещали все подряд. И были, конечно, выпившие  всегда. Мы были и на классических концертах выпившие, и на рок-н-ролльных. Это абсолютно не мешало. Для меня вообще выпивка  это был определенный круг друзей, два трубача, это были какие-то путешествия и познания. Я через выпивку познавал новые состояния. Это было очень занятно, и тогда мне это очень нравилось. Мне не нравилось пить просто, чтобы пить. В любой компании мне нравилось именно с ними, с этими двумя друзьями. Мы попадали в какие-то истории, постоянно чем-то занимались. Один из моих друзей Егор Дрындин, и он был живее (труба – это не валторна), и он попал сначала в группу к Вове Кулишкину и поиграл несколько концертов в «Аддис-Абебе» с группой «Непаливо».

И с Дрындиным у нас была история такая. У нас был разрыв дружеских отношений из-за девушки. А «Ляписы» в это время записывали первый альбом в студии Евгения Кравцова «Меццо форте», первую кассету. Там Костя Горячий записывался, кстати, на клавишах, и Андрей Жуков был звукорежиссером. Егор принимал участие в записи и ходил в училище, предлагал моим одногруппникам записать вторую дудку саксофонистам, кому-то еще там. Но мы с ним из-за этой любовной истории не разговаривали несколько месяцев. А ему все отказали, им было это неинтересно, и потом в итоге мы как-то с Егором встретились, выпили бутылку водки в парке, выяснили все вопросы и помирились. И он мне после этого говорит: «Давай я тебя с Михалком познакомлю?» — «Давай».

Мы встретились возле консы, он говорит: «Слушай, ты на чем играешь?» Говорю: «На валторне». — «Прикольно. Хочешь, завтра приходи на репетицию». И я пришел завтра на репетицию. Я так нервничал, говорил: «Егор, опаздываем». Опоздали на 45 минут, второй человек после нас пришел через полтора часа, Михалок пришел через два. Через три часа от начала репетиции пришел басист, сказал: «А-а, вы уже закончили? Расходимся». Такие были репы. Вот таких несколько реп, и концерт 1 июня 1996 года я сразу сыграл в ДК профсоюзов.

— Это где двери ломали?

— Нет, это потом было, в октябре на сольном концерте там же. А первый концерт был 1 июня в Белсовпрофе, сборный. N.R.M. играли, может быть, «Уліс», еще какие-то белорусские группы. Очень сильно волновался, когда на первое выступление выходил. Это ужас! У меня даже кассета эта есть, «Будзьце аптымістамі, рабіце дзетак». Такая была интересная история в 1996 году. И так стремительно события развивались — случилось все в одно время. В 96-м я побывал на концерте Шилклопера, познакомившись с ним. Это был невероятный концерт Волков — Кондаков — Шилклопер. Потом, в этом же году, встретил девушку, с которой прожил 18 лет, прямо как солист Radiohead. И потом было такое тяжелое расставание. Я считаю, что эта встреча тоже сильно повлияла на мою жизнь. Позже окончил училище, поступил в консерваторию с лучшим баллом вообще среди поступающих. 29 из 30 набрал. И все это в 1996-м.

— Как у тебя получилось совмещать? 

 Ну, я мало спал. Это я сейчас рассказываю, что все мы на подпитии вроде были. А в то же время помню, мы встречаемся рано-рано утром в скверике около консерватории с Васей Пачицким, и я ему рассказываю, что сейчас, допустим, ищу тембр ноты. А он рассказывает, как он ищет краску, нужный ему цвет. Это, знаешь, кропотливо, долго и нудно. А со стороны вообще непонятная работа: ты приходишь и час в день просто тянешь длинные ноты, иногда одну целый час. И так каждый день. Встаешь по будильнику в 6 утра, еле волоча ноги. Как это удавалось совмещать? Здоровье, наверное, тогда позволяло, а потом в итоге совмещать не смог.

Ты знаешь, когда уже был подписан контракт у группы, мы с Егором решили, что уходим из консерватории, занимаемся группой и едем во все эти поездки в 1998 году. Ну как-то поездили не год, как договаривались, когда в академический отпуск уходили. Я поездил два года, а потом, летом 2000-го, получается, что просто взял инструмент и не смог сыграть гамму ля мажор нормально. Меня это так шокировало! Я был в какой-то дикой панике. Я подумал: «Боже мой!» Мне было уже 23 года, я с 15 лет в профессии и, как мне казалось, достиг каких-то вещей. Я очень много потратил на это сил и не могу сыграть гамму так, как хочу. Меня это сразу, знаешь, просто как электрошоком пробило до головы, и мне очень не хотелось об этом говорить, но я сказал ребятам, что ухожу. Я плакал. Мне было очень больно уходить из группы.

— Ну ты же в 2006-м ушел.

— Нет. Я просто потом подъезжал иногда с валторной. И я вообще тогда на три года погрузился в классику. Как только восстановился в консе, поехал на «Варшавскую осень»: крупнейший зал в Польше, где исполняли современную музыку белорусских композиторов. Меня это очень увлекло. Гастроли в Китае с ансамблем «Классик-Авангард». У меня началась не менее насыщенная, чем рок-н-ролльная, классическая жизнь. И сейчас мне так жалко, что этого стало меньше. Там же я познакомился с Зубовым. Мы играли шикарнейшее произведение Хиндемита для духовых инструментов. И потом мы едем с ним на гастроли.

Представляешь, играть Хиндемита на гастролях в Германии в Шварцвальде в иезуитском каком-то колледже. Это объемный большой мир. Когда начал играть в большом симфоническом оркестре, понял, что вообще никогда до дна не достанешь. Никогда не докопаешься, не придешь к пределу, все время будет то, что ты будешь постигать, все время будешь наслаждаться. Я, допустим, Верди играю (ну, исключим «Аиду»). Я от Верди просто кайфую, но в «Аиде» просто есть что-то, что не нравится на уровне эмоций.

— Не на уровне качества музыки.

— Да. Это абсолютно не касается композитора и его значения, это касается лично меня. Ну и ощущение свободы, и здесь мне дают распределение на два года. Я распределяюсь в театр в сценический оркестр. Как-то так случилось волею судеб, в очередной раз «Ляписы» расстались с трубачом. Я уже окончил консу, у меня два года распределения, и Михалок мне говорит: «Слушай, я уже так устал менять людей, может, ты трубу освоишь? Ну, не получится, так и ладно — ты надежный, ты свой чувак. Я был бы рад». А я как раз на перепутье стою. Либо в сценическом оркестре за небольшие достаточно деньги, с любовью к оркестру, со всеми чувствами, но... Надо сказать, что тогда еще театр уходил на ремонт. То есть ты будешь ездить не в оперный театр, а в ДК какой-то. Либо вот у тебя есть возможность: группа, которая твоя уже с 18 лет. Ну и, в принципе, все же свои чуваки были. И здесь труба. Очередной вызов, понимаешь? Говорю: «Давай попробуем». И я продолжал играть, где-то заменяли меня в оркестре ребята. Нагрузка была небольшая, ездили не так много, как в дальнейшем, присоединился к группе и начал осваивать трубу. Группа начинала тогда очередное возрождение, мне нравилось тогда играть и нравилось быть вместе с пацанами. Я делал все по-честному, я нашел свою трубу и освоил ее.

— Кто-то тебе помогал? 

— Должен сказать, я очень благодарен Владимиру Семенюку. Он открыл мне искусство, которым занимался и в котором, как я тогда думал, многого добился. Он трубач и педагог совершенно великолепный. Он умер шесть лет назад, и он просто реально мне новую дверь открыл в том возрасте, когда, казалось, уже ничего нового не будет. Благодаря ему я и на валторне по-другому стал играть. И я благополучно еще семь лет на трубе потом оттрубил, но постепенно, играя в группе, стал наполняться тоской о том, что хочу себе другого будущего. И понимаешь, стал заглядывать туда подальше. Хоть я вчера там скакал на сцене, но, знаешь, 40 лет мне всегда казались какой-то страшной цифрой. Я не хочу прыгать на сцене в 40. Когда играл в группе, я так себе и представлял рок-н-ролльную жизнь. Ну, то есть играть статично, да и игра по нотам мне казалась просто каким-то враньем. На каждом концерте ты должен был отдаваться физически, и я в какие-то моменты понял, что не совсем готов это делать в более взрослом возрасте. А во-вторых, мои занятия и опыт глубокого прослушивания, погружения в классику привели меня к тому, что очень сильно это дело полюбил.

И потом, когда вернулся и ушел из группы в 2010 году, сел в оркестр. Я помню, как сыграл «Травиату», вернее, «Набукко», меня будто выкинули в какой-то огромный океан и я стал медленно опускаться на дно. Рассматривать там всех жителей этого невероятно богатого, абсолютно неизведанного и захватывающего мира. Единственный дискомфорт  сильно болела попа. Я не привык сидеть на месте так долго, привык двигаться, скакать. А тут все было по-другому, было абсолютно другое мироощущение. На самом деле, начал в 33 года заново осваивать свою специальность. Формально-то я ее получил раньше, а в действительности ни фига не получил. То есть нормальной серьезной работой занялся только в оркестре, абсолютно к ней не готовый, но с огромным желанием. И я потратил лет семь, чтобы дойти до какого-то нормального уровня. Ну и параллельно занимался кучей другой деятельности.

— Ты с этой точки начал делать другие проекты?

— С этой точки, да. Ты знаешь, меня еще подтолкнуло то, что почти насмерть разбился на машине в 2011 году, когда ехал на репетицию «Князя Игоря», причем на замену — надо было подменить коллегу. Я не должен был выжить, мне практически оторвало руку. Я считаю, что божественное вмешательство спасло мне жизнь, и я остался живой. Пока рука, вернее, плечо заживало, чтобы ты понимал, три месяца после аварии ни одной ночи не спал, не просыпаясь от боли.

И когда я после аварии проснулся, так радовался солнечному свету, каким-то простым вещам: не просто радовался, а меня какое-то счастье обуяло. И это продлилось потом несколько лет. Счастье от дуновения ветра, от обыкновенного созерцания воды. Но еще и много было гастролей. Меня на гастролях все время перло, постоянно случались какие-то интересные события. Например, мы встретили чувака, который купил себе для перемещения по голландской глубинке на распродаже пожарную машину. А мы в Гааге провели несколько дней у друзей, и нам надо было доехать до кемпинга, где жил оркестр. И оказывается, этот голландец живет на крыше ресторана и занимается электронной музыкой. И таких событий и встреч было очень много. Я понимал, какой мир вообще прекрасный: вот эта авария меня к этому пониманию подстегнула. Как клево вообще, что ты живешь в этом всем — это заставляло меня не ограничиваться только оркестром.

Я и там играл, я там очень много сил и времени вкладывал. Но мне хотелось и другого, очень много чего: кино хотелось озвучивать, коллектив свой возник. И все в силу каких-то случайных обстоятельств: собрались, взяли, сыграли что-то, и оно получилось с первого дубля. Я еще много бегал, а это очень прочищает мозги на гастролях. Мне нравится бегать, потому что ты видишь многое из того, что не видишь ни на машине, ни пешком. То есть ты передвигаешься быстрее, чем пешком, и медленнее, чем на машине. И ты попадаешь в настоящие живые места, начинаешь жить в том, что тебя интересует: какие-то творческие дела — начиная кино и заканчивая живописью и всем остальным. Ты это все вписываешь в свою жизнь, и теряется немножко связь с бытовухой.

И я так научился воспринимать поэзию. Ты находишься в каких-то определенных состояниях, проживаешь то, что человек написал 500 лет назад в Испании. У меня есть любимый сборник стихов. Это испанские поэты, начиная с досервантовской эпохи и заканчивая Антонио Мачадо. Понимаешь, когда тебе говорят в школе, что поэзия — это высшая форма искусства, тебе не приводят никаких других аргументов. Это просто слова. А конкретно в какой-то период жизни ты можешь войти в резонанс с какими-то строчками, которые, когда ты печалишься, усиливают эту печаль. Либо, наоборот, ее снимают. Это же вещи живые, которые действуют не просто как какие-то строки пожелтевших страниц. Это же не просто модная тема, когда ты сел в кафе, развернул книжку, сижу и показываю всем: «Смотрите, как я тут пасусь. Смотрите еще на обложку, это же не просто, я ведь прочитал вот это все». Я много чего пережил. Здесь и сейчас даже не хочется рассказывать, потому что это прожито здесь и сейчас. Я охочусь уже, наверное, за чем-то другим. Но жизнь все время подкидывает вещи, знаешь, от которых все грустнее и грустнее становится, к сожалению.

— А ощущение полноты жизни у тебя идет по нисходящей? Как можно обрисовать твою внутреннюю диаграмму? 

— Тут недавно я с Бенькой созванивался. Она спрашивает: «Как жизнь твоя?» Слушай, мне было так сложно однозначно сказать, но я нашел ответ, который мне так понравился, что я готов сам себя цитировать: «Все как в кино у меня происходит. Только я всю жизнь мечтал жить в кино у Иоселиани, а приходится жить в кино у Аки Каурисмяки». Чуть другого порядка кино.

Если ты остался жив, ты все время ищешь способ каким-то образом выбраться из того, что вокруг тебя, причем с достоинством. Ты все время здесь задаешь вопрос, будешь ли ты сейчас рассказывать о чем-то прекрасном? В итоге все равно понимаю, что не смогу не делать. Потому что делаю это, даже разговаривая сейчас с тобой.

Помнишь, я тебе говорил о сомнениях, давать или не давать это интервью: у меня ведь было уже интервью на «Онлайнере», Саша Чернухо со мной разговаривал. Я читал комментарии, там было написано: «Какой возвышенный человек» и все остальное. Вот, и я понимаю, что я говорю какую-то определенную мысль. А это рисует абсолютно другой образ относительно того, что есть. И даже цели и задачи выглядят по-другому, я здесь не вправе судить. Я ведь сказал всего лишь мысль. Вот проживет со мной кто-нибудь из комментирующих пять или десять лет, а еще если в одной кровати пролежит со мной, тогда он узнает обо мне, конечно, гораздо больше и будет куда более объективен, поэтому здесь я не сетую ни на что.

Я абсолютно не считаю, что делаю что-то особенное. Я делаю все возможное, чтобы ощущать себя живым, не мертвым. Пару раз уже начинал ощущать, что мертвею. Я визуально живой, но чувствую, что я захожу на посадку. И делаю разворот.


— Меня зацепила твоя фраза о том, что ты говоришь одно, а создается совершенно другой образ. Я еще читал твое интервью на Ultra Music, тоже, кстати, Саше Чернухо. Ты тогда говорил: «Мы не интересуемся коммерцией». Как и сейчас, я подумал: «Елки-палки, какой хороший, прекрасный, возвышенный человек, который говорит такие прекрасные и возвышенные слова»

— Ну, я так себя чувствую. Говорю эти слова не в том контексте, что я как-то оторван от земли. Конечно, стоит вопрос заработка — он всегда стоит. Я делаю выбор, чем буду заниматься. Часто даже у меня и выбора нет. Я это делаю, потому что я это делаю. И я не чувствую себя свободным абсолютно, и, может быть, так себя и не надо чувствовать. Я мог бы сказать, что это борьба с самим собой, но сейчас это уже неактуально. Сейчас выбор уже такой, что в процессы, которые ты запустил (а я запустил много процессов), нужно вдыхать жизнь. Сейчас я еду не вниз с горы и не под гору. А я еду по равнине и кручу педали все время.

— Ты имеешь в виду процессы и семейные, и творческие?

— Да. Это все теперь похоже на то, что ты что-то долго-долго загружал, обвешивая свой велосипед разными сумочками. Наконец уже все загрузил, но и сам устал. А надо уже стартовать и ехать — и надо ехать и не останавливаться. Но ты набрал багаж, людей, которые тебя вдохновили, набрал багаж знаний. Ты уже тяжелый сам от всего этого. В этом плане меня восхищает Шумилин, который может достичь невероятной легкости в том, чем он занимается. Я считаю, что Шумилин, фотограф,  одна из самых значимых фигур в белорусской культуре и искусстве нашего времени. Он не так сильно на виду, он вообще не скажет ни одного слова, но его действия, конечно, для меня являются примером. Или тот же Зубов. Ну и есть примеры среди людей, которые почили. И среди людей в моем окружении.

— Тебя сопоставляли с Майлзом Дэвисом.

 Но это очень громко. Только разве что я Дэвиса люблю. Мало того, ложился у себя в домике на даче, когда там жил, включал его пластинки и, лежа на ковре, ночью просто вместе играл. И в какой-то момент приходит время, и ты попадаешь в такое измененное состояние. Мне нужно только время и спокойствие. Вот если это есть либо пространство, в котором меня ничего не будет отрывать. Да, я прекрасно попадаю в эти состояния, я могу очутиться в этой комнате. Вижу комнату, вижу музыкантов. Рядом с ними могу что-то делать. И при этом абсолютно не претендую ни на что, мне просто хорошо.

Знаешь, у меня вот эти представления и миры, они очень совмещаются с жизнью. У меня было в жизни такое, когда приехали за день до концерта в Минске Альперин и Шилклопер. Они позвали меня. Репетировали, поворачиваются и спрашивают: «Ну как?» И я благодарен судьбе, что так приключилось. То есть я себя могу с Дэвисом рядом ощутить. Был какой-то момент, когда лежал на ковре (потому что сидеть не было сил) с трубой и мы с ним устраивали переклички. Я у него пытался забрать какие-то его приколы, чтобы понять его, прочувствовать. Когда ты какую-то мысль даешь, и из этой мысли человек уже, исходя из собственного опыта и собственного развития, собственного присвоения, рисует свой образ. Но это твой образ у человека, который прочитал твою мысль. Это не ты.

— Почему-то представил себе картину, когда ты играешь с Дэвисом в одной комнате и он играет, играет, а потом поворачивается к тебе и спрашивает: «Ну как?» 

— Да. Вот так и было, когда сидел в кресле в тесной комнатке с Альпериным и Шилклопером в филармонии. Мне было очень приятно. Я знал уровень этих музыкантов. Они в топе, они там, рядом с Дэвисом, я к этому никакого отношения не имею, но просто быть свидетелем этого и даже соучастником своего рода — как после этого не любить жизнь? Даже не хочется делиться этим ни с кем. Вот я тебе первый раз рассказал. Это есть и есть. А я буду делиться своей дуростью с кем-нибудь. В этом плане мне хватает чем поделиться.

— У нас у всех хватает этого добра.

— Но некоторые не делятся, надевают пиджаки.

— С другой стороны, у тех, кто надевает пиджаки и как бы дуростью не делится, отсутствует необходимый диапазон.

— Но мы же не знаем, что у них происходит. Они, вполне возможно, очень сильно переживают многие вещи. Гораздо сильнее, чем мы. Просто их мотивирует другое, другие желания и стремления, но сила их проживания может быть не меньше. Ты думаешь, что жизнь самоубийством заканчивают только поэты и музыканты? Столько простых людей накладывают на себя руки. Но ты знаешь, что как раз вот эта сила души и неспособность с ней справиться тебя и доводят до самоубийства. Наверное, ты нарушаешь логику этой жизни. А, мне кажется, когда ты так живешь, ты утверждаешь логику этой жизни, но когда ты накладываешь на себя руки, ты выбиваешься из системы. Но система — это же не только плохо. Жизнь — это тоже определенная система, причем, я думаю, наиболее гармоничная и правильная. Но душа рвется, а ты не в состоянии с этим справиться. И тогда ты накладываешь на себя руки и получаешь в это мгновение свободу. А за свободой, конечно, идет очень большая охота.

 Мне все настолько нравится, что я даже не хочу задавать тебе вопросов о внешних событиях, фестивалях там, то, се…

— А это неважно. Это только производное от того, о чем я сейчас думаю.

— Но я не знаю даже...

— Зачем мы собрались (смеется. — Прим. Onlíner).


Покупайте кофе выгодно в Каталоге Onlíner

Выбор покупателей
зерновой, арабика 100%, средняя обжарка
Onlíner рекомендует
зерновой, арабика 100%, средняя обжарка

Наш канал в Telegram. Присоединяйтесь!

Есть о чем рассказать? Пишите в наш телеграм-бот. Это анонимно и быстро

Перепечатка текста и фотографий Onlíner без разрешения редакции запрещена. ng@onliner.by